Осип
Мандельштам
(1891 –
1938)
Только
детские книги читать
Только
детские книги читать,
Только детские думы лелеять,
Всё большое далёко развеять,
Из глубокой печали восстать.
Я от жизни
смертельно устал,
Ничего от неё не приемлю,
Но люблю мою бедную землю
Оттого, что иной не видал.
Я качался в
далёком саду
На простой деревянной качели,
И высокие тёмные ели
Вспоминаю в туманном бреду.
Муха
– Ты куда
попала, муха?
– В молоко, в молоко.
– Хорошо
тебе, старуха?
– Нелегко, нелегко.
– Ты бы
вылезла немножко.
– Не могу, не могу.
– Я тебе
столовой ложкой
Помогу, помогу.
– Лучше ты
меня, бедняжку,
Пожалей, пожалей,
Молоко в
другую чашку
Перелей, перелей.
Раковина
Быть может,
я тебе не нужен,
Ночь; из пучины мировой,
Как раковина без жемчужин,
Я выброшен на берег твой.
Ты
равнодушно волны пенишь
И несговорчиво поёшь,
Но ты полюбишь, ты оценишь
Ненужной раковины ложь.
Ты на песок
с ней рядом ляжешь,
Оденешь ризою своей,
Ты неразрывно с нею свяжешь
Огромный колокол зыбей,
И хрупкой
раковины стены,
Как нежилого сердца дом,
Наполнишь шёпотами пены,
Туманом, ветром и дождём…
Образ твой
мучительный и зыбкий
Образ твой,
мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» – сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя,
как большая птица,
Вылетало из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Ленинград
Я вернулся в
мой город, знакомый до слёз,
До прожилок, до детских припухлых желёз.
Ты вернулся
сюда, – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
Узнавай же
скорее декабрьский денёк,
Где к зловещему дёгтю подмешан желток.
Петербург, я
ещё не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург, у
меня ещё есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на
лестнице чёрной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь
напролёт жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Из полутёмной залы, вдруг
Из полутёмной
залы, вдруг,
Ты выскользнула в лёгкой шали –
Мы никому не помешали,
Мы не будили спящих слуг…
На
бледно-голубой эмали
На
бледно-голубой эмали,
Какая мыслима в апреле,
Берёзы ветви поднимали
И незаметно вечерели.
Узор
отточенный и мелкий,
Застыла тоненькая сетка,
Как на фарфоровой тарелке
Рисунок, вычерченный метко,–
Когда его
художник милый
Выводит на стеклянной тверди,
В сознании минутной силы,
В забвении печальной смерти.
Сусальным золотом горят
Сусальным
золотом горят
В лесах рождественские ёлки,
В кустах игрушечные волки
Глазами страшными глядят.
О, вещая моя
печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
Бессонница. Гомер. Тугие паруса
Бессонница.
Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочёл до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный
клин в чужие рубежи,–
На головах царей божественная пена,–
Куда плывёте вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и
Гомер – всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море чёрное, витийствуя, шумит
И с тяжким
грохотом подходит к изголовью.
За гремучую доблесть грядущих веков
За гремучую
доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей –
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Чтоб не
видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в
ночь, где течёт Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт.
Жил
Александр Герцевич
Жил
Александр Герцевич,
Еврейский музыкант, –
Он Шуберта наверчивал,
Как чистый бриллиант.
И всласть, с
утра до вечера,
Заученную вхруст,
Одну сонату вечную
Играл он наизусть…
Что,
Александр Герцевич,
На улице темно?
Брось, Александр Сердцевич, –
Чего там? Все равно!
Пускай там итальяночка,
Покуда снег хрустит,
На узеньких на саночках
За Шубертом летит:
Нам с музыкой-голубою
Не страшно умереть,
Там хоть вороньей шубою
На вешалке висеть…
Всё, Александр
Герцевич,
Заверчено давно.
Брось, Александр Скерцевич.
Чего там! Всё равно!
Воздух пасмурный влажен и гулок
Воздух
пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и не страшно в лесу.
Лёгкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.
И опять к
равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьётся упрёк,–
Я участвую в сумрачной жизни,
Где один к одному одинок!
Выстрел
грянул. Над озером сонным
Крылья уток теперь тяжелы.
И двойным бытием отражённым
Одурманены сосен стволы.
Небо тусклое
с отсветом странным –
Мировая туманная боль –
О, позволь мне быть также туманным
И тебя не любить мне позволь.
Notre
Dame (Нотр Дам)
Где римский
судия судил чужой народ,
Стоит базилика, – и, радостный и первый,
Как некогда Адам, распластывая нервы,
Играет мышцами крестовый лёгкий свод.
Но выдаёт
себя снаружи тайный план:
Здесь позаботилась подпружных арок сила,
Чтоб масса грузная стены не сокрушила,
И свода дерзкого бездействует таран.
Стихийный
лабиринт, непостижимый лес,
Души готической рассудочная пропасть,
Египетская мощь и христианства робость,
С тростинкой рядом – дуб, и всюду царь – отвес.
Но чем
внимательней, твердыня Notre Dame,
Я изучал твои чудовищные рёбра,
Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда-нибудь прекрасное создам.
Кинематограф
Кинематограф.
Три скамейки.
Сентиментальная горячка.
Аристократка и богачка
В сетях соперницы-злодейки.
Не удержать
любви полёта:
Она ни в чём не виновата!
Самоотверженно, как брата,
Любила лейтенанта флота.
А он
скитается в пустыне –
Седого графа сын побочный.
Так начинается лубочный
Роман красавицы-графини.
И в исступленьи, как гитана,
Она заламывает руки.
Разлука. Бешеные звуки
Затравленного фортепьяно.
В груди
доверчивой и слабой
Ещё достаточно отваги
Похитить важные бумаги
Для неприятельского штаба.
И по
каштановой аллее
Чудовищный мотор несётся,
Стрекочет лента, сердце бьётся
Тревожнее и веселее.
В дорожном
платье, с саквояжем,
В автомобиле и в вагоне,
Она боится лишь погони,
Сухим измучена миражем.
Какая
горькая нелепость:
Цель не оправдывает средства!
Ему – отцовское наследство,
А ей – пожизненная крепость!